М.Е.
Салтыков-Щедрин
"ХРИСТОС
ВОСКРЕС!"
От
нахлынувшего
вдруг веселия,
отчего кровь
приливает к
горлу, и я чувствую,
что меня как
будто поднимает,
как будто уносит
какою-то невидимою
волною?
"Христос
воскрес!" - звучат
колокола, вдруг
загудевшие
во всех углах
города; "Христос
воскрес!" - журчат
ручьи, бегущие
с горы в овраг;
"Христос воскрес!"
- говорят шпили
церквей, внезапно
одевшиеся
огнями; "Христос
воскрес!" - приветливо
шепчут вечные
огни, горящие
в глубоком,
темном небе;
"Христос воскрес!"
- откликается
мне давно минувшее
мое прошлое.
Я еще
вчера явственно
слышал, как
жаворонок,
только что
прилетевший
с юга, бойко и
сладко пропел
мне эту славную
весть, от которой
сердце мое
всегда билось
какою-то чуткою
надеждой. Я еще
вчера видел,
как добрая
купчиха Палагея
Ивановна хлопотала
и возилась,
изготовляя
несчетное
множество
куличей и пасх,
окрашивая сотни
яиц и запекая
в тесте десятки
окороков.
- Куда
вам такое множество
куличей, Палагея
Ивановна? - спросил
я ее.
- И, батюшка,
все изойдет
для "несчастненьких"!
- отвечала она,
набожно осеняя
себя крестным
знамением.
Ужасно
люблю я Палагею
Ивановну. Это
именно почтеннейшая
женщина! "Несчастненькими"
она называет
арестантов
и, кажется, всю
жизнь свою
посвятила на
то, чтоб как-нибудь
усладить тесноту
и суровость
их заключения.
Она не спрашивает,
кто этот арестант,
которому рука
ее подает милостыню
Христовым
именем: разбойник
ли он, вор или
просто "прикосновенный".
В глазах ее все
они просто
"несчастненькие",
и вот каждый
воскресный
день отправляются
из ее дома целые
вязки калачей,
пуды говядины
или рыбы, и
"несчастненькие"
благословляют
имя Палагеи
Ивановны, зовут
ее "матушкой"
и "кормилицей"...
И я того мнения,
что если кто-нибудь
на сем свете
заслужил Царствие
Небесное, то,
конечно, Палагея
Ивановна больше
всех.
Еще
вчера свечеру
я чувствовал,
что в городе
делалось что-то
необычайное.
В половине
двенадцатого
во всех окнах
забегали огни,
и вслед за тем
потянулся по
всем улицам
народ, и застучали
разнородные
экипажи крутогорской
аристократии.
И я тоже
с каким-то особенным,
давно непривычным
мне чувством
радости выслушал
утреню и вышел
из церкви, вынося
с собою безотчетное
и светлое чувство
дружелюбия,
милосердия
и снисхождения.
"Христос
воскрес!" - думал
я. - Он воскрес
для всех; большие
и малые, иудеи
и еллины, пришедшие
рано и пришедшие
поздно, мудрые
и юродивые,
богатые и нищие
- все мы равны
пред его воскресением,
пред всеми нами
стоит трапеза,
которую приготовила
победа над
смертью.
Недаром
существует
в народе поверье,
что душа грешника,
умершего в
светлый праздник,
очищается от
грехов и уносится
в райские обители.
Может
ли быть допущена
идея о смерти
в тот день, когда
все говорит
о жизни, все
призывает к
ней? Я люблю
эти народные
поверья, потому
что в них, кроме
поэтического
чувства, всегда
разлито много
светлой, успокаивающей
любви. Не знаю
почему, но, когда
я взгляну на
толпы трудящихся,
снискивающих
в поте лица
хлеб свой, мне
всегда приходит
на мысль: "Как
бы славно было
умереть в этот
великий день!.."
Для
всех воскрес
Христос! Он
воскрес и для
тебя, мрачный
и угрюмый взяточник,
для тебя, которого
зачерствевшее
сердце перестало
биться для всех
радостей и
наслаждений
жизни, кроме
наслаждений
приобретения
и неправды. В
этот великий
день и твоя
душа освобождается
от тяготевших
над нею нечистых
помыслов, и ты
делаешься добр
и милостив, и
ты простираешь
объятия, чтобы
заключить в
них брата своего.
Он воскрес
и для вас, бедные
заключенники,
несчастные,
неузнанные
странники моря
житейского!
Христос сходивший
в ад, сошел и в
ваши сердца
и очистил их
в горниле любви
своей. Нет татей,
нет душегубов,
нет прелюбодеев!
Все мы братия,
все мы невинны
и чисты перед
гласом любви,
всё прощающей
всё искупляющей...
Обнимем же друг
друга и всем
существом своим
возгласим:
"Други! Братья!
Воскрес Христос!"
Он воскрес
и для тебя, бедный
труженик, кроткая
жертва свирепой
бюрократии!
Добрый начальник
Сергей Александрыч
велел выдать
всем чиновникам
пособие из
"остаточков"
на праздник
- и вот является
у тебя на столе
румяный кулич
и рядом с ним
красуется
добрая четверть
телятины. Не
велик твой
угол, не веселит
ничьего взора
твое убожество,
но в этот день
и твоя бедная
комнатка вымыта
и прибрана
по-праздничному,
дети одеты в
чистеньких
ситцевых рубашонках,
а жена гордо
расхаживает
в до невозможности
накрахмаленной
юбке. Дети твои
беспрестанно
подходят и к
румяному куличу,
и к заманчивой
телятине: они
ждут не дождутся,
когда все эти
великолепные
вещи сделаются
их достоянием.
Но ты ласково
сдерживаешь
их нетерпение;
ты знаешь, что
в этот день
придут к тебе
разговеться
такие же труженики,
как и ты сам,
не получившие,
быть может, на
свою долю ничего
из "остаточков";
сердце твое
в этот день для
всех растворяется;
ты любишь и
тоскуешь только
о том, что не
можешь всех
насытить, всех
напитать во
имя Христа-искупителя.
Он воскрес
и для тебя, серый
армяк! Он сугубо
воскрес для
тебя, потому
что ты целый
год, обливая
потом кормилицу-землю,
славил имя Его,
потому что ты
целый год трудился,
ждал и все думал:
"Вот придет
светлое воскресенье,
и я отдохну под
святою сенью
его!" И ты отдохнешь,
потому что в
поле бегут еще
веселые ручьи,
потому что
земля-матушка
только что
первый пар
дала, и ничто
еще не вызывает
в поле ни твоей
сохи, ни твоего
упорного труда!
Для
всех воскрес
Христос! Все
мы, большие и
малые, богатые
и убогие, иудеи
и еллины, все
мы встанем и
от полноты
душевной обнимем
друг друга!
Когда
я проснулся,
солнце стояло
уже высоко, но
как светло оно
сияло, как тепло
оно грело! На
улицах было
сухо; недаром
же говорят
старожилы, что
какая ни будь
дурная погода
на шестой неделе
поста, страстная
все дело исправит,
и к светлому
празднику будет
сухо и тепло.
Мне сделалось
скучно в комнате
одному, и я вышел
на улицу, чтоб
на народ поглядеть.
- Христос
воскрес! - кричит
мне Порфирий
Петрович, влекомый
парой кауреньких
лошадок, - там
будете?
И, не
дождавшись
моего ответа,
прибавляет:
- То-то
же! сегодня
грех! сегодня
не такой день,
чтоб в карты
играть! Сегодня,
по древнему
обычаю, пораньше
спать лечь
следует.
Я иду
дальше и в скором
времени равняюсь
с домиком "матушки"
Палагеи Ивановны,
у которой все
окна, по случаю
великого праздника,
настежь.
- Ну, что,
как "несчастненькие"?
- спрашиваю я
у этой милой
женщины, которой
кроткое лицо
отрадно и
освежительно
действует на
мою душу.
- А что?
Все слава Богу!
чуть не затискали
меня, старуху,
совсем! Да не
побрезгуй,
барин любезный,
зайди ко мне
разговеться!
Поди, чай, тебе,
сердечному,
одному-то в
такой Праздник
как скучно!
И мне
действительно
делается внезапно
так грустно
и горько, что
я чувствую, как
слезы душат
и давят меня.
Я в самом деле
припоминаю,
что мне чего-то
недостает, что
я как будто
лишний на белом
свете, что я
один, всегда
один. И я вдвое
начинаю любить
эту милую Палагею
Ивановну за
то, во-первых,
что она назвала
меня "сердечным",
а во-вторых, за
то, что она от
всей души пригрела
и приютила меня
в Великий Праздник.
Неизвестно
почему, но Палагея
Ивановна всегда
как-то особенно
вздыхает и
покачивает
головой, когда
со мной говорит.
Иногда мне
случается
подметить ее
взор, устремленный
на меня в то
время, как я
разговариваю
с ее племянниками
и племянницами,
с ее сиротками,
которых у нее
полон дом, и
взор этот всегда
бывает полон
какой-то тихой,
любящей грусти.
Нет сомненья,
что она и во
мне видит одного
из толпы "несчастненьких",
что она охотно
полюбила бы
меня, как любит
своих сироток,
если бы я, на
мое несчастие,
не был чиновником.
Чиновнический
виц-мундир во
многих случаях
лишал меня
возможности
наслаждаться
бездною приятных
вещей. Палагея
Ивановна высокая
и полная женщина;
должно полагать,
что смолоду
она была красавицей,
потому, во-первых,
что черты лица
ее и доселе
говорят еще
о прошедшей
красоте, а во-вторых,
потому, что
женщина с истинно
добрым сердцем,
по мнению моему,
должна, непременно
должна быть
красавицей.
Между
тем я вхожу во
двор, на котором
взапуски веселится
и резвится
молодое поколение.
Палагею Ивановну
эта резвость
очень утешает.
Как женщина
истинно добрая,
она сама очень
весела, и потому
любит, когда
другие веселятся.
С той минуты,
как я вхожу в
ее двор, моя
хандра исчезает
мгновенно.
Малолетние
племянники
и племянницы
со всех сторон
обступают меня
и хвастаются
передо мною
своими обновками,
потому что
Палагея Ивановна
всех для праздника
наделила. В
стороне, у забора,
положено бревно,
поперек которого
брошена доска,
и две девушки,
лет по двенадцати,
делают величайшие
усилия, чтобы
подскакнуть
как можно выше.
Около служб
мирно пасется
стая индеек,
и несколько
мальчишек
усердно дразнят
огромного
индюка, который
изо всех сил
топырится, а
по временам
и наскакивает
стремительно
на обидчиков,
мгновенно
рассыпающихся
в разные стороны.
- Ваня!
а Ваня! что петуха,
голубчик, дразнишь?
- кричит Палагея
Ивановна, вышедшая
навстречу мне
на крыльцо.
Но дети
так тесно обступают
меня, что я не
имею никакой
возможности
пробраться
к моей хозяйке.
Они громко и
деспотически
требуют гривенника
на пряники,
который и получают
со знаками
всеобщего и
шумного удовольствия.
- Ишь
пострелята,
как завладели
барином! - говорит
Палагея Ивановна,
но слово "пострелята"
выходит у ней
как-то совсем
не бранно.
Я наконец
освобождаюсь
и вхожу в горницу,
в которой
присутствует
уж большая
компания. В
переднем углу
сидит дедушка
Иван Гаврилыч;
он уж лет десять
ничего не видит
и не слышит, и
лицо его от
старости покрылось
каким-то мохом.
Однако ж Палагея
Ивановна и до
сих пор никакого
дела не затевает,
не испросивши
наперед его
благословения,
и мне положительно
известно, что
ключи от денежного
сундука до сих
пор хранятся
у "дедушки",
который выдает
деньги с величайшею
скупостью.
Рядом с ним
сидит старуха,
свекровь хозяйкина,
и эта почтенная
фигура напоминает
мне о муже Палагеи
Ивановны. Муж
этот еще жив,
но он куда-то
услан за дурные
дела, и нет сомнения,
что это обстоятельство
имеет большой
вес в том сострадании,
которое чувствует
Палагея Ивановна
к "несчастненьким".
Тут же присутствует
и спившийся
с кругу приказный
Трофим Николаич,
видавший когда-то
лучшие дни,
потому что был
он и исправником,
и заседателем,
и опять исправником,
и просто вольнонаемным
писцом в земском
суде, покуда
наконец произойдя
через все медные
трубы, не устроил
себе постоянного
присутствия
в кабаке, где,
за шкалик "пенного",
настрочить
может о чем
угодно, куда
угодно и какую
угодно просьбицу
захмелевшему
мужичку. Но в
этот Великий
Праздник и
Трофим Николаич
считает за грех
идти в кабак
и отправляется
с поздравлением
к разным благодетелям,
которых у него
очень много
в купеческом
и мещанском
сословии. Он,
впрочем, очень
редко подходит
к большому
столу, на котором
стоят куличи
и другие пасхальные
принадлежности,
а больше придерживается
малого стола,
стоящего у
стенки, на котором
красуются рюмки
и графины с
водкой. Несколько
молодых бабенок
и парней дополняют
картину.
- Пожалуйте!
просим покорно
побеседовать!
- говорит Палагея
Ивановна, вводя
меня в комнату.
- Батюшка! Николай
Иваныч пришел!
Но
"дедушка" не
слышит и только
чавкает.
- Вы
старика-то
моего не обессудьте,
барин любезный,
- продолжает
Палагея Ивановна,
- что он, по старости
лет, почтения
вам отдать не
в силах.
Меня
усаживают подле
старика, хотя
мне скорее
желалось бы
побыть с молодушками;
с другой стороны,
молодушки, по
всем вероятиям,
подметили мою
кислую физиономию,
потому что я
вижу, как они
смеются втихомолку.
- Кушай,
батюшка, кушай!
- говорит Палагея
Ивановна приказному,
который, подняв
рюмку, не может
ничего уже
выразить словесно
и только устремляет
на нее долгий,
умоляющий взор.
Беседа,
прерванная
моим приходом,
возобновляется,
но весьма умеренно.
- Так-то,
- шамкает дедушка,
- так-то вот , детки,
стар, стар, а
все пожить
хочется... Все
бы хоть годиков
с десяток протянул,
право-ну!
Молодухи
смеются.
- Да тебе
бы, дедушка, и
жениться так
в ту же пору, -
говорит одна
из них побойчее,
- какой ты еще
старик!
- Ась?
- спрашивает
дедушка.
Палагея
Ивановна подходит
к нему и на ухо,
как можно громче
объясняет, что
вот Варвара
от живого мужа
за него, старика,
замуж собирается.
- Да, да,
- отвечает дедушка,
- я еще старик
здоровенный...
здоровенный
старик, только
вот ноженьки
плохо ходят...
плохо, куда
плохо ходят
ноженьки...
Молодушки
смеются пуще
прежнего.
- А что,
как торги, дедушка?
- спрашивает
свекровь, наклоняясь
к самому уху
старика.
- Плохо,
сударыня, плохо!
совсем ноне
плохо стало;
сам я вот недослышу
что-то, а Палагеюшка
у меня еще молода...
Об ину пору так
разнеможешься,
словно и взаправду
старость пришла.
А пуще всего
ноженьки! мозжат
это, знаешь,
мозжат, словно
вот винтом тебе
кость-ту винтит!
Трофим
Николаевич
подходит,
пошатываясь,
к дедушке и,
наклонясь к
его уху, хочет,
вероятно, пожелать
ему доброго
здравия, но
только икает
и как-то неблаговидно
сопит, что
чрезвычайно
смешит молодушек;
дедушка же,
почуяв носом
сильный запах
сивухи, пятится
ближе к стене.
- Батюшка!
Трофим Николаич
доброго здоровья
тебе желает!
- кричит Палагея
Ивановна и,
обращаясь к
приказному,
прибавляет,
- кушай, батюшка,
кушай на здоровье!
- Ой ли!
- шамкает старик,
- а я было думал,
что из суседнего
кабака дверь
отворилась...
право-ну! А как-то
ты, крыса приказная,
век доживаешь,
винцо попиваешь?
- С-с-с-лав-ва
Вввсе-ввышнему!
- успевает, не
без больших
усилий, проговорить
Трофим Николаич.
- Чего,
чай, "Слава
Всевышнему"!
- замечает Иван
Гаврилыч, - поди,
чай, дня три не
едал, почтенный!
все на вине да
на вине, а вино-то
ведь хлебом
заедать надо.
- Это
п-п-правильно!
- произносит
Трофим Николаич.
- То-то!
а еще благородный
прозываешься!
- Да что
ж вы-то, любезненький,
ничего не прикушаете?
- обращается
ко мне Палагея
Ивановна, - хошь
бы тенерифцу
пожаловали
или вот орешками
с молодушками
позабавились!
А может, вам и
скучненько
со стариками-то?
Пожалуйте,
барин, хошь в
ту горницу: там
наши молодухи
сидят!
Я выхожу
в другую комнату,
но и там мне не
весело. Есть
какой-то скверный
червяк, который
сосет мою грудь
и мешает предаваться
общему веселью.
Я сижу с четверть
часа еще и ухожу
от Палагеи
Ивановны.
Уж два
часа; на улицах
заметно менее
движения, но,
около ворот
везде собираются
группы купчих
и мещанок, уже
пообедавших
и вышедших на
вольный воздух
в праздничных
нарядах. Песен
не слыхать,
потому что в
такой большой
Праздник петь
грех; видно,
что все что ни
есть перед
вашими глазами
предается не
столько веселию,
сколько отдохновению
и какой-то счастливой
беззаботности.
- Что
вы всё одни да
одни! зайдите
хоть к нам, отобедаем
вместе! - говорит
мне мой искреннейший
друг, Василий
Николаич Проймин,
тот самый, которому
помещик Буеракин
в великую заслугу
ставит его
наивное "хоть
куда!" [См. "Влад.
Конст. Буеракин"
(Прим. Салтыкова-Щедрина.)
].
И я
отправляюсь,
совершенно
счастливый,
что мне есть
с кем разделить
трапезу этого
великого дня.
Василий Николаич
окончательно
разгоняет мою
хандру своим
добродушием,
которому "пальца
в рот не клади";
супруга его,
очень живая
и бойкая дама,
приносит мне
истинное утешение
рассказами
о давешнем
приеме князя
Льва Михайловича;
детки их, живостью
и юркостью
пошедшие в
maman, а добродушием
и тонкою наблюдательностью
в papa, взбираются
мне на плечи
и очень серьезно
убеждаются,
что я лошадка,
а совсем не
надворный
советник.
Я счастлив,
я ем с таким
аппетитом, что
старая экономка
Варвара с ужасом
смотрит на меня
и думает, что
я по крайней
мере всю страстную
неделю ничего
не ел.